Ожидание

 

Викентий Алонсович был одним из тех глубоких и почтенных старичков, которым далеко за… А вот за сколько конкретно Викентий Алонсович предпочитал усердно скрывать. Каждый год в самом конце октября за праздничным столом, собранном по случаю очередного рождения дедушки, кто-нибудь неизменно спрашивал: «Дед Викентий, так сколько же тебе годочков-то стукнуло?». И каждый год также неизменно дед отмахивался от назойливых родственничков трясущейся рукой, усыпанной старческими пятнами: «Так разве ж я упомню? Склероз…».  И также неизменно вопрос угасал сам собой, а разговор переходил в другую колею – перемывали косточки далеким родственникам, обсуждали кривляющихся в телевизоре Петросяна и Леонтьева и усердно перемалывали челюстями дрожащий холодец с застывшей в серединке ярко-оранжевой звездочкой моркови.

… Потом доедали холодец, дохрустывали солеными огурцами, допивали, морщась, крепкую пахучую самогонку, перемывали за собой посуду – и расходились каждый по своим домам. Оставшись в своем гордом одиночестве, дед Викентий долго еще ходил по квартире, отстукивал клюшкой монотонную дробь с резиновым присвистом и пришептывал себе под нос: «Склероз, склероз… Да все я помню, все я знаю. Не дождетесь!». Но даже без знания точного возраста почтенного божьего одуванчика все вокруг переговаривались меж собой вполголоса: «Зажился наш старик, давненько ему на кладбище прогулы ставят». Да и причина таким пересудам была – Викентий Алонсович жил в огромной квартире с видом на березовую рощу абсолютно один. Уж поимел бы совесть, в конце-то концов: двое детей, пятеро внуков, у правнуков уже усы пробиваются, с жильем у всех проблемы, а он, знай себе, живет и живет, живет и живет…

А он действительно все жил да жил, скрывая свой возраст, как кокетливая дамочка постбальзаковского возраста. И причиной тому был далеко не склероз (мысли Викентия Алонсовича были чисты и свежи, как окошко, до блеска вымытое в Чистый Четверг), а самое простое и банальное – нежелание умирать. Вот скажи он кому: «Мне ведь уже девяносто три года» - и ему ответят: «Так тебе, дед, давно помереть пора». А вот, к примеру, если восемьдесят, так вроде и пожить еще можно. Ну, а уж если никто и не знает, сколько тебе лет, так и пересудов не будет. Так  можно и не умирать вообще…

Конечно, скажи об этом деду Викентию лет этак шестьдесят с лишним назад, когда он еще и дедом-то не был, а воевал на фронтах Второй Мировой, - он бы на смех вас поднял. Смерть-то рядышком ходила, дышала с ним одним затхлым воздухом, иногда даже, как кошка, терлась мягкой головой об икру. Всяко бывало:  и голодал неделями, и в атаку с двумя патронами шел – одним для фрица, а с другим, если не повезет, для себя; а уж когда оказался с товарищами в полыхающем танке – так все, думал, вообще крышка настала, со светом белым попрощался, с женой Любушкой, с сыном, которого ни разу в глаза еще не видел. А смерти не боялся тогда.

Да даже лет сорок назад скажи Викентию Алонсовичу, намертво зажатому на стройплощадке упавшим тяжеленным брусом, о том, что он будет бояться смерти, - он бы и тогда рассмеялся вам в глаза. Ну, зажало и зажало, помирать - так помирать, что уж тут попишешь, черед пришел, значит. Но опять отделался, можно сказать, легко – ноги немножко пострадали, с клюшкой пришлось потом полжизни ходить. Но ведь не боялся смерти и тогда…

Да даже двадцать лет назад, когда жену свою Любушку хоронил, когда лоб ее мертвый целовал, когда дрожащей рукой бросал в мерзлую землю три комка слипшейся рыжей глины, - страшился ли он тогда? Нет, уважал, почитал, принимал как должное, как спасение для души, - но и тогда не боялся умирать… И даже ждал своей очереди, все приговаривая: «Так свечи-то венчальные у нас почти одновременно затухли ведь…».

Свечи-то свечами, а вот век деда Викентия затянулся, почти дотягивая до века в прямом смысле. И, где-то лет пять назад, в душе старика поселился страх смерти. Вначале он был махонький, жил себе где-то там, где смыкаются ребра, попискивал иногда, давая знать о себе, и затихал вскоре. С годами страх разросся, занял собой всю грудную клетку и почти каждый день нашептывал деду: «Да помрешь ты скоро, схоронят тебя – и все тут». Дед Викентий тогда еще держался, отгонял от себя наваждение, Библию почитывал, пробегал строчки Писания своими выцветшими глазами – и успокаивался. Но вскоре и священные слова перестали помогать, и страх занял собой все тщедушное существо старика, и днем и ночью напевал ему на разные мотивы: «Ты умрешь… Ты умрешь… Ты скоро умрешь…». И тогда дед Викентий сдался окончательно, и весь его мозг заполонила одна-единственная мысль о скорой смерти.

И что он только не пробовал – и пенсию свою целиком изводил на чудодейственные разрекламированные эликсиры бессмертия, и бегать по утрам пытался, пока не упал однажды на обледеневшем асфальте, и акупунктуру изучил от макушки до пяток… И ничего не помогало. Вернее, от смерти помогало все, а вот от мыслей о ней не избавляло ничто. И вот, совершенно недавно, Викентий Алонсович принял радикальное решение – забаррикадироваться в своей квартире, чтобы смерть не могла в нее попасть. Принял это решение и обрадовался: отчего же такая простая мысль не приходила в его голову раньше?

Придумал – и тотчас же принялся за исполнение. Методично закрыл дверь на два замка в три оборота, цепочку навесил, мешковину под порог просунул (а вдруг она, костлявая, в щель просунется?). Потом, отстукивая резиновую дробь своей клюшкой, добрался до окон, увидел цветущую герань, подумал-подумал, да и выкинул ее с седьмого этажа вниз. А вдруг цветок решит завянуть, к нему смерть придет, да и деда с собой случайно прихватит? Затем медленно, на совесть, заклеил все до единой рамы широким малярным скотчем в три слоя. Ни щелочки, не дует ниоткуда, тихо стало, как в танке. Со временем в огромной квартире станет также затхло и неспокойно, как в пресловутом танке, и это тоже станет напоминать деду Викентию о смерти, бродившей рядом шестьдесят пять лет назад. Но это только со временем, а пока тихо, спокойно, никто не пролезет в щелочку, потому что ни единой щелочки не осталось… Слава Богу, истреблять котов и тараканов Викентию Алонсовичу не пришлось по причине отсутствия оных.  Итак, он остался абсолютно один на баррикадах собственной квартиры и собственной жизни и был этим премного доволен. Ровно три первых дня.

А потом ему очень захотелось кушать, ибо за три дня нутро холодильника было выскоблено полностью. Тогда он снял красную телефонную трубку и позвонил сыну Виталию. «Надо ж какое имя я ему дал хорошее! От слова «жизнь»! – похвалил себя дед Викентий про себя, а вслух наказал сыну принести побольше разнообразной еды, особенно надо икру красную, рыбу, опять же красную, гранатов килограммов пять и обязательно кефиру, чем больше, тем лучше. В подшивке газеты «ЗОЖ», которую собирал дед Викентий, про эти продукты было написано, что они помогают продлить жизнь, что, собственно, и требовалось в нашем случае. Виталий пообещал вечером заехать в супермаркет и привести отцу все вышеозначенное.

«Хорошо!» - обрадовался Викентий Алонсович. И тут же огорчился: «А как же я ему открою дверь? А вдруг там смерть стоит?». Проработал в своей ясной голове тысячи вариантов – и ни один не подходил. Через окошко на веревочке поднять? – так смерть в окно залезть может. Через соседку тетю Глашу передать, а потом к ней дырку в стене прорубить? – а вдруг смерть у тети Глаши сидит, ей ведь тоже уже далеко за…? «Так что ж это такое? В сорок третьем с голодухи не помер, а сейчас помру?» - подумал дед Викентий и сам себе отрицательно ответил. Помирать не хотелось ни при каких обстоятельствах.

Вечером соловьем залился дверной звонок, и Викентий Алонсович мысленно напрягся. Напрягся и завопил блажным голосом страх в нем: «А вот смертушка твоя пришла!». Страх кричал громко, но желудок урчал еще громче, поэтому старик потихоньку подкрался к двери, стараясь не стучать клюшкой, чтобы смерть не слышала, что он дома. Поднялся на цыпочки, посмотрел прищуренным глазом в глазок, но увидел лишь молочно-белесую пустоту. Причина этой пустоты была проста, как яйцо вкрутую: соседские мальчишки украли из класса мел и измазали в подъезде все глазки и дверные ручки. Но страх внутри Викентия Алонсовича ехидно пропел: «Ну вот и все, дед, где там твои белые тапочки?».

- Кттттто тттттам? – стуча вставными зубами, еле слышно спросил старик. – Смерть, ты что ли?

- Да какая смерть, папа! – ответила смерть из-за двери голосом сына. – Это я, Виталий, гранатов тебе привез, икорки, кефиру.

- Виталий, говоришь? – стал перебарывать страх Викентий Алонсович, соблазняемый воображаемым соленым запахом красной икры. – Погоди… Никак ключи найти не могу… Погоди…

Ключи висели прямо перед носом деда Викентия, рядом с обувной ложкой, но старик актерски изобразил то, что он их не видит. Кто же будет дверь собственной смерти открывать своими руками?

- Погоди, сынок, ищу… - уже полчаса на разные мотивы говорил дед Викентий, периодически посматривая в глазок. – Сейчас…

- Слушай, пап, мне некогда, - недовольно отозвался Виталий с другой стороны двери. – Меня жена дома ждет, внука надо из садика забрать.

- Сейчас-сейчас… - чуть побыстрее пробормотал старик. – Ищу-ищу…

- Ну, так я здесь, у двери все оставлю, ты ключи найдешь и заберешь, покушаешь, а я поехал, хорошо? - и, не дожидаясь ответа, Виталий быстро защелкал подошвами по направлению к лифту.

Лифт нервно сглотнул и со страшным скрипом распахнул свои двери. А потом в обратном порядке – лязгнул дверями и сглотнул, уезжая.  Викентий Алонсович тоже сглотнул – вначале нервно, потом от голода. И все-таки надумал открыть дверь.

Но перед этим он быстренько прошаркал в комнату, отодрал из последних сил дубовое распятие, висевшее над кроватью, и вернулся к двери. Решительно снял цепочку и даже начал открывать верхний замок, но тут изнутри дурным голосом дал знать о себе страх: «Да там смерть стоит. Смерть твоя. Твоя, слышишь?». Дед Викентий уронил распятие, тощие руки дрожали, как будто по ним проходил ток. Давя страх, старик пытался вставить навершие цепочки в нужную прорезь, но никак не мог.  Цепочка издевательски звенела и скользкой змеюкой вырвалась из рук. Раза с двадцать пятого это, наконец,  получилось, и дед Викентий судорожно выдохнул. Смерть, казалось, отступала…

… Борьба страха с голодом продолжалась еще минут тридцать: старик поднимал распятие, снимал цепочку, лязгал ключами – сначала открывал, потом моментально запирал. Страх кричал невероятно высоким голосом, переходя на ультразвук; желудок кричал громче, низким, тяжелым басом, похожим на голос священнослужителя. Эти два голоса сливались в голове у старика в неразрывное целое: ведь страх и желудок кричали об одном и том же. О смерти. Вот только если он откроет дверь – то умрет прямо сейчас, а если не откроет – ну, суток этак через пять, с голода. Хотя, Христос сорок дней в пустыне постился, и ничего. «Но ведь на то он и Христос – он и моложе был, и умереть тогда еще не боялся, да и вообще он Сыном Божьим был!» - оппонировал страх липким слащавым голоском.

Но старик все-таки собрал волю в кулак, на минуту задушил страх, снял цепочку и открыл оба замка. Потом на полпальца приоткрыл дверь, посмотрел одним глазом, принюхался – никого, кажется. Только из пакета колбасой дурманяще пахнет… Тогда дед Викентий распахнул дверь пошире, выставил в щель распятие (как американские полицейские выставляют вперед себя пистолет. Дед Викентий все знает, он в фильмах видел!). Никого, кажется. «Это только пока!» - напомнил о себе страх. Старик снова задрожал, когтистой, полусовиной рукой схватил пакеты, стоявшие за дверью, и вбросил их в квартиру. Звякая цепочкой и гремя ключами, наконец, снова забаррикадировался, нервно вздохнул и бросился к пакетам, надкусывая все, что попадалось под руку, будь то яблоко, или кусок вареной колбасы…

… Старик звонил сыну постоянно, где-то раз в неделю. Виталий каждый раз приезжал, дед все также «искал» ключи, сын по-прежнему злился, оставлял пакеты и уезжал. Викентий Алонсович, выждав несколько минут, отпирал дверь (по-прежнему, одной рукой выставляя вперед дубовый крест), хватал продукты и свежие номера «ЗОЖа» и начинал свой одинокий праздник живота. … Но однажды заведенный порядок сломался раз и навсегда: телефонная трубка голосом жены Виталия сообщила старику, что его сын умер. Страх не замедлил сообщить, что «это потому, что смерть всегда приходила вместе с ним». Викентий Алонсович тоже не замедлил согласиться со своей второй сущностью и тотчас же помянул сына щедрой порцией красной икры. На похороны старик, конечно же, не поехал…

Потом он позвонил дочери, отметив про себя, какое же хорошее он имя дал и ей: «Валерия», оказывается, значит «здоровая». «Ну, дай Бог тебе здоровья, доченька! А мне привези, пожалуйста, сыру сычужного, грейпфрутов, вареной курицы и еще чего-нибудь». Список продуктов долголетия диктовал, конечно же, всезнающий «ЗОЖ». И дочь безропотно соглашалась со всеми требованиями престарелого отца, в глубине души надеясь хоть на старости лет пожить в его шикарной квартире с высокими потолками и видом на прозрачную березовую рощицу. И снова замыкался круг – соловей дверного звонка, «поиски» ключей, полиэтиленовые пакеты со снедью под дверью и распятие в щели, открытой на полпальца.

Но не сбылась мечта Валерии Викентьевны пожить в отцовской квартире: красная телефонная трубка бесстрастным голосом врача «Скорой помощи» сообщила старику, что его дочь скончалась на шестьдесят втором году жизни от инфаркта. «Господи, помилуй…» - прошептал старик. «Я же говорю тебе, говорю, что смерть рядом ходит! – пищал страх. – И ты скоро помрешь, вот увидишь!». Викентий Алонсович долго-долго смотрел на снятую телефонную трубку, нервно звучащую короткими гудками, и неожиданно на него спустилось озарение – а ведь смерть-то живет там, в этой пластмассовой коробочке с множеством отверстий. И когда-нибудь ночью она выползет из этих щелочек и задушит его, мирно спящего на своей двуспальной кровати со слежавшейся периной. И тогда старик, подгоняемый страхом, схватил телефон, с размаху бросил его на пол и, помогая себе острием, выпущенным из клюшки, начал его растаптывать. «На тебе, костлявая, на тебе, зараза!» - кричал он дрожащим голосом, превращая последнюю ниточку связи с миром в красную пластмассовую пыль. А потом очень долго плакал, поминая любимую дочь батончиком детского гематогена…

… С этого дня дверной соловей извещал Викентия Алонсовича о приходе соседки тети Глаши. Пакетов стало намного меньше (а вернее, один, и тот полупустой),  а содержимое их куда скуднее: пенсия у тети Глаши маленькая, а пожить ей в квартире соседа никогда не доведется – так чего ж стараться-то? Но и бросить-то жалко, живой человек-то ведь… Поэтому Викентий Алонсович около полугода довольствовался домашним, чуть прокисшим борщом, увядшей колбасой за 48 рублей и сухарями из ржаного хлеба. Но и этого оказалось предостаточно, чтобы поддерживать в стариковском теле неугасимую искорку бессмысленной жизни. Привык сам дед Викентий, привык желудок, привыкли мозги  к отсутствию «ЗОЖа» и перечня необходимых продуктов. Один день старику даже довелось поголодать – тетя Глаша, оказалось, уезжала в гости к сестре – но и это далось ему без особого труда. Смерть по-прежнему стояла за дверью, а на баррикадах квартиры Викентия Алонсовича продолжалась бесконечная борьба за жизнь.

Но однажды солнечным майским утром в дверь старика что-то глухо стукнуло, затем раздался отборный многоэтажный мат, среди которого прозвучала лишь одна человеческая фраза: «Куда ты ж прешь, сволочь этакая?». Викентий Алонсович быстро проковылял к двери и приложил к ее холодному металлу свое большое ухо с торчащими из раковины седыми длинными завитками волосков. По мужским голосам было понятно, что несли они что-то большое и тяжелое. «Гроб!» – констатировал страх. Это подтвердил и визгливый голос казалось заплаканной женщины: «Да что вы, ребята, даже гроб вынести не можете?». Домовина тети Глаши еще раз коротко стукнулась в дверь старика и отбыла в свой последний путь. А Викентий Алонсович долго еще ронял свои скупые, несоленые слезы в холодный, пересоленный борщ. Не соседку оплакивал, а себя, у которого остался желудок, остался страх, но не осталось никакой надежды: нужно впервые за несколько лет выйти за дверь самому. А там, за металлической дверью, стоит она – безглазая, улыбающаяся, в черном балахоне и с длинной холодной косой…

… Желудок снова переборол страх, и Викентий Алонсович надел исподнее, свой лучший костюм, носки и белые тапочки. Савана, к своему глубокому сожалению, он не имел. Ну что ж, придется представать перед Богом как есть… Потом старик положил в нагрудный карман все свои сбережения, взял клюшку и подошел к такой пугающей и такой манящей двери, но открыть сразу, как всегда, не решился. Долго стоял, опираясь на клюшку, и смотрел на свое отражение в зеркале: гофрированная кожа, провалившийся рот, кусты бровей – вразлет, а под ними бесцветные напуганные глаза. «Бог ты мой, какой же я бледный! Так сколько же лет я на воздухе-то не был?» - подумал Викентий Алонсович. И представил себе сияющий майский день, набухшие почки, нежные, липкие зеленые листочки, безумное смеющееся солнце и белые банты девчонок, идущих на «Последний звонок». И его охватило невысказываемое желание выйти из своей тюрьмы в эту сумасшедшую весну – пусть даже там, за порогом, стоит смерть. Стоит – и нехай себе стоит. Не в первый раз…

И он открыл свою дверь, впервые не выставив в щель пистолет дубового креста. Вначале поставил на лестничную площадку клюшку, потом ногу, потом вторую, - ничего не случилось. Никто не ждал старика у его двери, никто не улыбался черными провалами глаз, только солнце врывалось в подъезд сквозь разбитые стекла грязного окна. Викентий Алонсович поозирался, доковылял до лифта, нажал кнопку. Лифт привычно рявкнул, распахивая двери, и повез старика вниз. Ступенька, еще ступенька, еще одна, - и вот дед Викентий, недавний смертник, выходит из подъезда прямо в весну.

Надрывались птицы, сумасшедше пахло жасмином, девочки расцвечивали серый асфальт разноцветными мелками, солнце отражалось в лужах, в которых, запрокидывая назад головки, купались воробьи… И ни слова о смерти, ни малейшего намека на ее присутствие. И даже страх сжался в малюсенькую точку где-то между ребрами – как в далекие, незапамятные, почти хрестоматийные времена…

Викентий Алонсович купил себе два последних номера журнала «ЗОЖ», посидел на скамейке, прогретой солнцем, почитал, а потом взял да и выкинул их в ближайшую урну. «Эх, чему быть – тому не миновать!» - залихватски крикнул старик внутренним голосом и отправился в магазин. Купил себе полтора литра ледяного хлебного кваса, шоколадное мороженое, и все на той же теплой желтой скамеечке впервые за много лет наслаждался жизнью. И впервые за много лет абсолютно не думал о смерти… И страх в груди не отзывался, будто бы тоже перекочевал в мусорный бак в компании с «ЗОЖем» и разноцветной оберткой из-под удивительно вкусного эскимо.

... Тихонечко, незаметно доцвела весна, поспешно эволюционировав затем в небывало жаркое лето. Викентий Алонсович каждый божий день, а то и по два раза на дню, загружал свое невесомое тело в рявкающий и судорожно глотающий лифт, преодолевал несколько серых ступенек и оказывался на улице. Бродил вокруг дома, постукивая клюшкой по асфальту, иногда даже отчаивался совершать вылазки в пресловутую березовую рощу. Там клюшка не издавала практически никаких звуков, так, шаркала слегка по прогретой земле да слегка шуршала, касаясь наполненной жизнью зеленой травы. И касалось Викентию Алонсовичу, что не такой уж он и глубокий старик, что есть ему еще чего ждать кроме смерти.

Но только не врало ему бесстрастное зеркало в прихожей: даже легкий летний загар цвета кофе с молоком не мог скрыть желтизны ввалившихся щек. И ни одна краска мира, ни одно чудо не смогли бы вернуть старику былой цвет ныне рыбьих глаз. Не врали и некрологи в тех газетах, которые Викентий Алонсович регулярно покупал в маленьком синем киоске: люди в этом мире умирали. Каждый день. Умирали в шестьдесят, не прожив и года после выхода на пенсию. Умирали в сорок, получив смертельный удар током или пулю в сердце – кому как повезет. Умирали в двадцать, вешаясь на ремнях от Гуччи, Версаче или с китайского рынка. Умирали в перинатальном отделении, едва успев сделать несколько первых вдохов. Умирали и не успев, в утробе, да только некрологов по этим двух-, трехмесячным душам в газетах никто не печатал. В общем, умирали все. А он жил – не назло и не вопреки. Получалось так.

Жил совершенно один. Один-одинешенек. Телефона в его квартире (как мы помним) давно уже не было в помине, старик перед праздником Троицы вымел все, даже самые крохотные, красные пластмассовые осколочки, и снес их в мусорный бак. А новый аппарат купить как-то не удосужился: и в магазин (как это теперь называется – гипермаркет?..) идти страшно, и денег-то лишних вроде бы нет, да и вообще – а кто звонить-то будет? От детей его, наверное, только косточки в земле остались, внуки же про старика, кажется, давным-давно забыли, списали со счетов и его самого, и квартиру его с видом на березовую рощу. Так... Разве номером кто ошибется, да только легче ли от этого?..

Нет теперь и тети Глаши, не с кем теперь поговорить за тарелочкой кислого борща или холодной сытной окрошки. Не с кем, как прежде, в какой-то очень далекой жизни, заварить полпачки чая «Бодрость» на одну чашку и перемывать косточки родственникам за парящим гибридом чая и чифиря. Нету тети Глаши, одно лишь воспоминание – глухой, тяжелый стук обитого плюшем дерева по металлической двери. А в ее квартирке, более тесной, но все-таки с видом на треклятую рощу, живет какая-то молодая и неугомонная семья. По звонким голосам и топотку ног дед Викентий определил, что детишек в семье было, как минимум, трое. А по ритмичному скрипу кровати за стенкой небезосновательно полагал, что скоро их будет на порядок больше...

И даже девушка, приносящая нехилую пенсию деда Викентия, безбоязненно затыкала сложенные деньги в щель между дверью и косяком, подделывала дрожащую стариковскую подпись в ведомости и со спокойной совестью удалялась дальше по своим делам. Викентий Алонсович предполагал, конечно, что за свои услуги девушка забирает энную сумму денег, - ну да и Бог с ними. Куда ему, старику, много денег: так, сходит на почту, заплатит за свою квартирку со скидкой в пятьдесят процентов, за несуществующий телефонный номер, купит кефирчику и теплого ржаного хлеба... Гранаты, икру и гематоген дед Викентий перестал покупать в тот момент, когда перестал покупать и газету «ЗОЖ»: толку-то ни от того, ни от другого все равно нет... Перевод денег сплошной.

В общем, жил дед Викентий в своей квартире абсолютно один. Даже вездесущий страх с того памятного весеннего дня куда-то исчез: то ли уехал в отпуск, то ли в долгосрочную командировку, то ли вообще куда-то, на чертовы кулички. Но Викентия Алонсовича пока не сильно интересовало, куда подевался страх – по такому соседу не станешь скучать, даже если очень захочешь. Глаши вот не хватало, бодрого голоса Виталия за дверью, а вот страха... Нет его – да и не надо, тихо, спокойно, не пищит никакая мерзкая тварь в междуреберье. Чего еще старику желать?

Правда, где-то в конце августа, на желтеющем склоне лета, стало деду Викентию одиноко, прижала его тоска. Тогда он нашел в березовой роще, в сугробе листвы, пушистого котофейку, разномастного, с большим рыжим пятном на носу. Приволок домой, изрядно посмешив дворовых детишек – в одной руке котофей, в другой клюшка. Кормил своего Барса дед Викентий на убой – и кефирчику ему свежего, и сметанки двадцатипроцентной, и рыбки путассу с большими глазами, похожими на зеркальца... Но кот оказался мало того, что беспутный, так еще и неблагодарный.  Через месяц исчез без следа и даже без единого мурка на прощание. Кликал-кликал его дед в березовой роще, и в подвалы заглядывал, и детишек спрашивал, - да только безрезультатно. Только шаркал по опавшим листьям и шуршал своим старческим голосом: «Барс-барс-барсик...». Долго шуршал – пока не выпал первый запоздавший снег...

Тогда снова засел Викентий Алонсович в своей огромной квартире с наглухо запечатанными  окнами, предварительно закупив полный холодильник продуктов и насушив сухарей. Все-таки пронизывающий ветер – не лучший друг для старых костей. Да и обледеневший асфальт все норовит отменить силу трения, отказываясь сцеплять между собой первую наледь и лысую подошву стариковских ортопедических ботинок. Начались долгие-долгие зимние вечера – в полном беспробудном одиночестве. В молчании. В тишине, нарушаемой только стуком высохшего маленького сердца и шумом медленной стариковской крови. Шумели и голосили детишки в квартире тети Глаши (Царствие ей небесное!), да только эти полуптичьи голоса для деда Викентия казались какими-то нереальными, несуществующими, жившими только в его голове. Так и наступило для Викентия Алонсовича полное и беспробудное зимнее одиночество.

Первые недели старик читал Библию, долго, внимательно, строчку за строчкой, пока не выучил все четырехкнижие до последней буковки. Смотрел свой старенький телевизор с пляшущим изображением: смотрел недели две, пока не выучил весь репертуар эстрадных звезд и юмористов на год вперед. Смотрел в себя – и не видел ничего. Ни тревоги, ни волнения, ни страха, бывшего с ним последние несколько лет неразделимым целым. И не видел даже снов – ни единого. Проваливался вечером в темное безмолвие и вставал с первыми лучами тусклого солнца – в безмолвие снежное.

... А потом, на сломе зимы, в душе Викентия Алонсовича поселилось отчаяние. Шаркал по квартире с утра до вечера и звал еле слышным голосом, тех, кто к нему не придет. «Валерочка... Виталичка... Глаша... Настенька... Анечка... Тимочка! Барсик-Барсик... Соседииии! Страх! Смерть!!! Да хоть кто-нибудь!..». И никто ему не отвечал, лишь зеркало в прихожей презрительно усмехалось ввалившимися бесцветными губами. Его собственными губами. Мир замкнулся на нем самом и напрочь отказывался размыкаться.

... Он почти и не помнил, как в приступе сумасшедшего отчаяния отпирал непослушные визжащие замки на входной двери, как распахивал ее настежь и кричал: «Приди! Приди ко мне! Хоть кто-нибудь!». И никто не откликался, только настороженно и удивительно громко сопели дети внутри соседской квартиры. Он не помнил, как бросался к окну, как отрывал малярный скотч, ломая сухие стариковские ногти, выдергивал змейки поролона, впускал морозный февральский воздух в огромную затхлую квартиру. И кричал в белое безмолвие уснувшей березовой рощи: «Приди! Я жду! Я жду...».  Но никто не приходил – ни живой, ни мертвый, - и молчало прежде нывшее и пищавшее междуреберье. Только зимний ветер бросал колкие снежинки в пергаментное лицо старика, царапая сухую кожу, но Викентий Алонсович не чувствовал боли. Он звал, и зов его тихого голоса был пронзителен и слышен на многие километры вокруг, вырывался в стратосферу, в глубины космоса. Но ни единая душа не торопилась на его бесконечно отчаянный зов. Ни живая. Ни мертвая. И девственно чистым было снежное полотнище за окном – ни единого следочка, ни единой фигурки даже где-то в самом далеком далеке. Бесконечно ровное белое горизонтальное поле, утыканное вертикальными палками спящих белесых берез...

Мир отказывался размыкаться. Ожидание продолжалось.

 

© Инга Мацина, 2007

 

На главную

 

 



Сайт создан в системе uCoz